КАРИНА
Мама и бабушка очень беспокоились о моём здоровье. Прислушивались к каждой моей жалобе и даже, если жалоб не было, буквально, к каждому дыханию. Быстро усвоив это, я тоже начала к себе прислушиваться: где что кольнёт, где что потянет. Я была девочкой вполне здоровой, но раз это было так важно, тоже находила тревожные симптомы. Думаю, что этим я навлекла на себя кучу зряшных обследований и лечений, но факт остаётся фактом: моё сравнительно благополучное детство прошло в постоянных страхах и тревогах о здоровье. Бабушка была знаменитым на весь город зубным врачом, даже преподавала в зубоврачебной школе. Мама была педиатром - с успехом лечила полгорода детей, чужих и «своих»: соседей, родственников и знакомых. Но, если у меня, не дай бог, поднималась температура, они обе становились жалкими и беспомощными. Особенно мама терялась и паниковала. Говорила: «Ничего не понимаю, ничего не помню!». И мне каждый раз передавался их страх, я жалела себя и думала, что вполне может быть это и есть начало конца.
Чрезмерное внимание к моему здоровью со стороны бабушки и мамы оставляло простор для манипуляций. Однажды, гуляя во дворе, мы подрались с Лёнчиком - рыжим. Нам было лет, наверное, по шесть. Он был действительно огненно - рыжий и весь в веснушках, и я была огненно - рыжая и в веснушках. Я ему сказала:
- Рыжий! Иди сюда! - или что- то в этом роде. А он мне, конечно же, ответил:
- Сама рыжая!
Ну и слово за слово. Начались выяснения, кто каков. Я уверенно заявила, что я каштановая. Он придвинулся неприятно близко своей головой к моей голове и предложил Верке, ещё одной нашей соседской девочке, констатировать, что мы одинаковые. Подлая Верка констатировала. Я была посрамлена и, в качестве реванша, оттолкнула Лёнчика изо всех сил руками. Он сел на задницу на острые булыжники, которыми был вымощен двор. Наверное, ему было по - настоящему больно, потому что он, никогда ранее не проявлявший агрессии, вскочил, подбежал ко мне и, подпрыгнув, стукнул меня ботинком в живот. О - ботинком! О - в живот! Могу сегодня признаться, что это было не сильно и не больно. Но вся ситуация сложилась для меня как - то обидно и проигрышно. Главным в ней было то, что я не каштановая, но как раз это осталось за скобкой, а главным стало: О - ботинком! О - в живот! И я, рыдая, побежала домой жаловаться. Я понимала, что ябедничать некрасиво, однако случай был экстраординарный.
Бабушка и мама отнеслись к моей жалобе абсолютно серьёзно. Причина их не волновала: в детские ссоры и обиды они по возможности не вмешивались, но ботинком - в живот! Мама Лёнчика, Шура «нижняя», мыла в нашей коммуналке «общие ходы». Их семья жила в полуподвальном помещении под нами. «Связываться» с ней, «выяснять отношения» было не в наших обычаях. Другие не церемонились, выясняли отношения «на весь двор», чем громче, тем убедительней. Мы, дети, рано усвоили, не очень понимая значения, но, ощущая, как это стыдно и преступно, кто «родил от румына», кто «немецкая подстилка», а кто «приволок вагон ковров из Германии». Моя семья, не побоюсь этого слова, была выше всего этого. Поэтому мама и бабушка тут же отмели моральную сторону дела и занялись клинической. А мне всё - таки очень хотелось, чтобы Лёнчик был ну хоть немного наказан, и я горечь поражения компенсировала как бы «дикой болью» в животе. Интересно, что я действительно «как бы» чувствовала эту боль и по-настоящему страдала от неё.
Меня уложили на тахту, оголили и внимательно прощупали и простучали живот. Я орала, что больно «и здесь», «и здесь», «и здесь», - куда бы ни дотронулись мамины руки. Хорошо, что у взрослых хватило здравого смысла не вызвать «скорую помощь», а к этому было близко. Час я прорыдала, лёжа на тахте с холодным компрессом на животе и, кажется, заснула.
Результатом этого происшествия явилось повышенное внимание мамы и бабушки к моему животу. Если у ребёнка после каждой пробежки и даже быстрой ходьбы спрашивать, не болит ли живот, он сам начнёт прислушиваться и, ручаюсь, обязательно ощутит что-нибудь болезненное, причём это будет чистой правдой. Мне запретили прыгать по плоским каменным плитам, которыми был вымощен наружный край тротуара нашей улицы. Прыгая, я ещё вертела правой рукой снизу назад, вроде, как пропеллером, а левой рукой так не получалось. Мне казалось, что это верчение позволяет подпрыгивать выше. Я очень любила прыгать по плитам. Теперь это занятие оказалось опасным и под запретом. В детском саду предупредили воспитателей, и, во время подвижных игр детей, я сидела на «скамейке запасных». Я сама ощущала себя сосудом, наполненным до краёв, и несла этот сосуд, боясь расплескать содержимое. Дальше - больше. Мама и бабушка заподозрили аппендицит. Начались воспоминания о страшных случаях, когда «вовремя не определили» и «было уже поздно» - ребёнок погиб от перитонита. Начались разговоры, что «лучше раньше, чем позже», «лучше предупредить, чем, когда он (аппендикс) сам лопнет и гной разольётся по брюшине». Круг смыкался.
Папа в моё воспитание не вмешивался. Он просто обожал меня и позволял мне обожать его. Тем более, что в медицинских вопросах авторитет мамы и бабушки был непререкаем. Необходимость операции его огорчала, но сомнению не подвергалась. «Резать, непременно резать!», простите за цитирование.
Конечно, оперировать меня должна была «лучший в городе» детский хирург Потапова Зинаида, а отчество её я не помню. Ассистировать - тоже лучшая в городе, но, как бы номер два и поэтому только ассистировать - Вера Константиновна. Тут я забыла фамилию. Имена подлинные, и это в прошлом достойные женщины и хорошие, заслуженные врачи. И ни Зинаида Потапова, ни Вера Константиновна, ни беззаветно любящие меня родители и бабушка не были виноваты в том, что операция аппендицита производилась в те времена под местным наркозом.
Операция началась с того, что по животу заскользил ватный тампон с холодным, так я думаю, раствором йода. Прикосновение мокрого ледяного тампона было райским наслаждением по сравнению с тем, что последовало за этим. Я ощутила, как по моему телу сверху вниз двинулось нечто тупое, невероятно тяжёлое, очень болезненное и неприятное. С живота под попу что - то заструилось, по-видимому, кровь. Меня затошнило, закружилась голова и белый свет начал сокращаться в размерах до носового платка.
- Ну, так что, ты покупаешь пианино? - услышала я голос одной из хирургинь.
- Конечно, покупаю. Не могу только достать то, что хочу, - ответила вторая
- А, какое ты хочешь?
- Говорят, «Красный Октябрь» хорошее, а есть только «Одесса».
- «Одесса» тоже неплохое. Лариса купила «Одессу». Очень довольна.
- Нет, настройщик сказал, что звук не тот и рассыхается быстро. Дерево не выдержанное.
- Зато «Одесса» красивая, под мебель.
- Это - да. «Одесса» коричневая.
- Покупай «Одессу». На чёрта тебе «Красный Октябрь». Он чёрный.
- Может, куплю «Одессу». А то все деньги растрачу и вообще ничего не куплю.
- Покупай.
Так они беседовали в сопровождении отвратительного стука металлических инструментов, падающих в металлическую же посуду, и в это время реально, а не фигурально тянули из меня кишки. Я всё чувствовала: именно, как вытягивают кишки, что-то делают с ними, а потом запихивают их обратно. Или, подробности я уже дофантазировала сама. Я злилась, оттого что мои дорогие, любимые мама и бабушка оказались такими предателями и обрекли меня на эту смертную муку и, главное, врали, что больно не будет! И папа врал! И из этой западни уже не вырвешься до конца. Скорей бы только всё закончилось. Я изнемогала от обиды, боли и беспомощности. Вопрос выбора марки пианино почему - то не увлекал меня. Мне было очень, очень, очень, очень больно. Я застонала.
- Сейчас, сейчас, милая. Уже заканчиваю - сказала одна из хирургов, заглянув за сооружение из проволоки и простыни, отгораживающее мою голову от остального поля битвы. И тоже соврала. Мучения ещё длились и длились. Наконец, инструменты прогремели особенно громко и кучно, и хирург сказала:
- Всё. Везите в палату.
В коридоре над каталкой склонилось озабоченное лицо мамы:
- Ну, как ты, рыжечка? Очень больно?
Я ничего не ответила, а из моих глаз сами собой покатились слёзы.
В огромной палате стояло кроватей около тридцати. Четыре ряда, штук по шесть - семь. Тут находились дети обоих полов и всех возрастов: от подростков до совсем маленьких, и даже несколько мамочек с грудничками. После операции у меня всё болело. Хотелось пить и спать. Пить не разрешалось, что было ещё одной пыткой. Мама смачивала мне губы мокрой марлей. Это никчёмное занятие ничуть не утоляло жажду. Заснуть я не могла, потому что через несколько кроватей от меня крошечный грудной ребёночек всё время плакал. Он даже не плакал - на настоящий детский плач у него, видимо, не было силёнок, - а слабенько скворчал на одной ноте, безостановочно жаловался.
К вечеру ко мне пришёл папа. Ему на плечи был как-то криво накинут белый халат, на рукавах болтались верёвочки завязок. Он поставил в узком проходе между моей и соседней кроватью табуретку и спросил:
- Хочешь, я тебе почитаю?
Папа открыл принесённую с собой книжку детских рассказов Куприна и начал читать. Я краем глаза рассмотрела в перевёрнутом виде смешное название: «Ю-ю». У папы был красивый, сочный голос. Читал он соответственно моменту деликатно, вполголоса, пригнувшись ко мне, но всё равно получалось выразительно и артистично. Я погрузилась в слушание и отвлеклась от своей боли. Обезболивать послеоперационный период в те времена было не принято. Опасались, чтобы пациент не стал наркоманом. Поэтому несколько последующих дней тоже были тяжёлыми. Папа приходил каждый день после дневного сна, который тут назывался «мёртвый час» и читал мне до вечера.
На последней в нашем ряду кровати, в углу лежала девочка, возле которой постоянно крутились взрослые. Вообще к больным детям родителей не пускали - боялись инфекции. Моего папу пускали «по блату», потому что мама была детским врачом, а врачи в городе все друг друга знали, и мама была знакома с «самой» Потаповой. А возле этой девочки по имени Карина, днём и ночью находились люди, ухаживали за ней. Я сначала не поняла, что с Кариной, а, когда разглядела, была так потрясена, что уже не могла думать ни о своём ноющем животе, ни о коварстве родных, обманом завлекших и ввергнувших меня в это испытание, ни о рассказах Куприна, ни о чём, кроме этой несчастной девочки. Она была приблизительно такого же, как я возраста и роста, но её искорёженные, мосластые ноги были развёрнуты в обе стороны под прямым углом к туловищу и закованы в кожаную броню. Броню иногда снимали, чтобы позволить Карине справить естественную нужду и после этого вымыть её. Кожаный корсет доходил до пояса, руки девочки были свободны, но тоже искорёжены, и пальцы сросшиеся. Карина била руками женщин, которые за ней ухаживали. Голову её обрамляли спутанные, торчащие во все стороны, пружинистые волосики. Лицо Карины большим безгубым ртом и круглыми глазками без ресниц напоминало лицо лягушонка. Оно выражало два состояния: Карина хохотала в голос, широко открыв рот, если была удовлетворена, и, так же, в голос, открыв рот, кричала и бесслёзно плакала, если испытывала дискомфорт.
Потрясением для меня стало открытие, что девочка тут в палате не лечится, а живёт. Что пребывание здесь её удел, её судьба, и никакого другого предназначения для этого человеческого существа нет и быть не может. Карина вызывала у меня острую, щемящую жалость. И вместе с тем страх, ужас и непонимание: как такое могло возникнуть и почему с ней такое? Жизнь открывалась новыми глубинными сторонами, сулящими неожиданные опасности и страдания. Однако сквозь эти раздумья явственно пробивалась спасительная мыслишка, что моя операция уже позади, что всё в порядке, и - какое счастье! - я скоро отсюда выйду.
Видно было, что папа тоже испытывает при виде Карины шок и сострадание. Мы с ним как бы сравнялись в этом, и, услышав очередные крики из страшного угла, обменивались сосредоточенными, серьёзными взглядами. Один раз папа сказал:
- Давай будем приходить проведывать Карину, когда ты выпишешься.
- Конечно, давай приходить, - ответила я.
Скоро меня выписали из больницы, и через пару недель мы с мамой уехали в Евпаторию - «оздоравливаться» после операции. Мы провели в Евпатории всё лето. Из этого я вынесла урок, что обиженным судьбой, несчастным людям нужно помогать, но, что благие намерения не всегда осуществляются. Карина осталась в моей душе первым камнем больной совести.
Ришон ле-Цион. 2012г.